Счастлив человек, который всегда в страхе...
Лютер
Против страха надо сразу принимать меры, едва он в тебе завелся.
Альбер Камю
От одного взгляда Медузы Горгоны человек превращался в камень. Это был Страх, иссушающий душу и омертвляющий плоть. В мифе ярко передается крайняя степень страха. "Простое" чувство страх (страх "вообще") испытано каждым человеком, и произрастает оно из потаенных глубин человеческой души, более того, возможно постоянное бытие в страхе.
Это чувство может разрастись до неимоверных размеров, и, заполнив все пространство души, вырваться наружу, увеличиться до вселенских масштабов, грозить из каждого уголка, из каждой складки земного покрывала. Но в отличие от угрозы, представляющей, прежде всего, внешнее социально-психологическое давление, страх остается сильным внутренним состоянием человека, которое, конечно же, может быть вызвано некоей угрозой извне. Прав был Гегель, определивший страх именно как "внутреннее сжатие души в себе перед лицом кажущегося ей непреодолимым отрицания"1.
Из-за мощи и многоликости страха, всегда чреватого "перевертышами" в сознании, люди склонны принимать последствия страха за его причины, и наоборот. Вообще страх - Великий Обманщик, и народ точно подметил это в поговорке "у страха глаза велики". Когда жизненные условия вызывают рождение страха - мощной реакции психики на опасность, под угрозой оказываются все личностные ценности, и страх, проросший в душе, приходит как бы из окружающего мира властным и бесстрастным хозяином над душами и телами. Ощущение всемогущества вторгающегося страха усиливается, когда личный страх, ставший неким общим знаменателем всех граждан тоталитарного государства, знаком Коллективной Души, превращается в социальную силу и приобретает облик тотального страха, липкого и неизбывного, соединяющего людей в толпу дрожащих одиночек.
Сколько же существует оттенков страха? Можно выделить главный в социальном смысле вид страха - тотальный страх перед абсурдом поселившихся в обществе искаженных ценностей, полным расхождением лозунгов и реальности, в которой даже самая малость - слово, поступок, донос, штрих биографии, сбой государственного механизма, просто "плановые" аресты - могла привести к жизненной катастрофе. Страх сегодня приобрел новые облики - страх перед опасностью ядерного Армагеддона, перед разгулом преступности и даже перед мелкими жизненными потрясениями, способными ввергнуть в это состояние.
Но в чем же сила страха? Прежде всего, в его родовой связи с утратой, в том, что он таит утрату.И чем сильнее грозящая утрата, тем интенсивнее и более объемлюще чувство страха. Это может быть утрата материально-вещественная, например, имущественная, или же утрата физической или душевной целостности. Человека могут страшить слом устоявшихся внутренних оснований и принципов собственного бытия в мире, потеря личностного смысла жизни. Человек может бояться получить увечье, рану, которые нарушат естественную гармонию его тела.
Страх заставляет душу "убегать в пятки". Можно предположить, что не случайно самым уязвимым местом на теле Ахиллеса была пятка. И лишь впоследствии появилось объяснение, согласно которому именно за пятку держала мать маленького Ахилла, когда окунала в воды, сделавшие его неуязвимым. Почему именно пятка, а не другая выступающая часть тела? Почему, например, таким местом не могла быть ладонь? Ведь в ладонь, сжатую в кулак, держащую меч, копье, булаву, попасть вражеским стрелам значительно труднее, чем в пятку бегущего человека! Думаем, что пятка - идеальное место для последнего прибежища испуганной души, покинув которое, она скроется в земле - приюте душ, оставивших тело...
Другая особенность страха, роднящая его, как это ни странно, с надеждой, это - обращенность в будущее. Страх, как и надежда, принадлежит к несовершенному времени, и по закону вероятности нечто ужасное или, напротив, приятное может произойти или нет. Но их принципиальное отличие - в заряде: надежда несет положительный заряд, страх же всегда чреват минусом, мощно устремленным к разрушительному Абсолюту. Эта неопределенная временная протяженность страха может накладываться на весь жизненный путь человека, в котором надежда и страх сменяют друг друга. Вспомним древнее изречение латинян: "Dum spiro, spero" - пока дышу, надеюсь. И Гете писал: "Надежда живет даже у могил".
Страх издавна притягивал пытливые взоры мыслителей и часто становился краеугольным камнем философских построений, завораживая тайной происхождения. Еще древнеримский поэт Стаций в "Фиваидах" сказал, что "богов первым на земле создал страх". Эта мысль о страхе как причине возникновения религиозных представлений восходит к античным теориям происхождения религии (учения Демокрита, Лукреция Кара) и получает новый импульс в Новое время в учениях Юма, Гольбаха, Фейербаха. Люди на заре человеческой истории испытывали трепет перед сверхъестественными силами и для того, чтобы победить страх и вызвать благосклонность этих сил, создавали магические заклинания и молитвенные гимны. Гегель писал, что "источник суеверия - угнетенность духа", и отмечал ужас римлян перед неведомым, неопределенным и бессознательным, они везде видели "нечто таинственное и ощущали неопределенный страх", почитали как высшее "нечто непонятное"2. Обращение к новым богам происходило именно в период нашествия бедствий и господства страха.
Страх выступает одной из основных экзистенциальных категорий, вместе со свободой, страданием и виной. Страх - неотъемлемый атрибут человеческого существования. В свое время предтеча экзистенциализма Серен Кьеркегор предупреждал, что страх не следует отождествлять с боязнью. Если боязнь проистекает от определенной, грозящей человеку опасности, то страх - беспредметное чувство, неизбывно владеющее человеком, беспричинная тоска-кручина, беспокойство. По Кьеркегору, "страх есть возможность свободы", а подлинный страх - это страх грешника перед Богом. Но никто не может доказать существование Бога, человек стоит перед бездонной пропастью, он не в силах пронзить взором пугающую темноту. И потому страх становится Абсолютным Страхом. Предметом страха выступает тогда Ничто, страх превращается в форму переживания человеком Ничто. На спой вопрос: "Как воздействует Ничто?" - Кьеркегор сам же и отвечает: "Оно рождает страх". Но зная о своей конечности, охваченный абсолютным страхом человек оказывается в ситуации абсолютного, отчаянного выбора и достигает абсолютной свободы - получения вечного блаженства. Подлинный страх, считает Кьеркегор, - это страх божественный, "тот, кто научился страшиться по-настоящему, тот научился наивысшему".
Это положение Кьеркегора немецкий философ Мартин Хайдеггер развернул в достаточно стройную концепцию, трактующую бытие человека в мире. Хайдеггер также, как и датский философ, считал, что страх отличается от боязни, которая является неподлинной формой проявления страха, свойственной повседневному существованию человека, имеет четкую причину, определенное состояние и объект боязни. Хайдеггер приходит к мысли, что страх порожден самим фактом "в- мире-бытия" человека, причины страха разлиты "везде и нигде", он всюду. На страх, как на Великого Шокотерапевта, Хайдеггер, вслед за Кьеркегором, возлагает большие надежды, поскольку именно и исключительно в страхе человек постигает то, что общественное существование неподлинно, огонь страха сжигает иллюзии обжитости, "домашности" отчужденного бытия. Страх указывает на возможность выхода из благодушной пустыни к "миру как миру", к подлинному "в-мире-бытию".
Следует отметить, что идея "терапевтического" эффекта страха существовала еще в древности. Так, Плинию Младшему принадлежит афоризм "Страх - суровейший исправитель". В своих "Письмах" он поясняет, что страх нас "исправляет тем, что мы бледнеем, трепещем, оглядываемся". Но Хайдеггер идет значительно дальше и считает, что именно в панике, одиночестве, жуткой "бездомности" - смысл действительного существования человека, его подлинное бытие. Страх, сознаваемый человеком, становится тревогой - той постоянной атмосферой, в которой только и возможно раскрытие смысла экзистенции.
Но среди экзистенциалистов не всегда наблюдается согласие по этому вопросу. В отличие от Кьеркегора и Хайдеггера американский философ Е.Брейзах полагает, что страх всегда связан с определенным предметом, побудившим его, и исчезает после устранения причины. А вот беспокойство возникает в результате осознания человеком Ничто, которое обнаруживается как ужасная уверенность "не-бытия"3. Как видим, Брейзах называет страхом то, что Кьеркегор и Хайдеггер определяют как "боязнь", и дает большие "полномочия" беспокойству, хотя это лишь одна из характеристик и разновидностей страха.
Страх предстает во многих философских исследованиях как основополагающая категория. К примеру, в книге польского философа Йозефа Баньки "Философия цивилизации" страх рассматривается как движущая сила первобытных культур. Источником культурных ориентаций и самосозидания древних культур являлась система архетипов (совокупность культурных кодов) страха, устремленная к Добыче''. Такой иррациональный принцип действия показывает "мир как архетип страха и добычи". Что ж, концепция достаточно оригинальна, хотя и чревата схематичностью, и позволяет лишь в целом, приблизительно, с большого удаления от реальных противоречивых процессов запечатлеть потоки и водовороты истории.
Страх всегда поселяется в той душе, которой завладело чувство зависимости от природных сил, общественных институтов и социальных бурь, фатального стечения обстоятельств, там, где естьразорванность человеческого бытия на индивидуальное, субъективно-близкое, и общественное, объективно-чуждое, низводящее до ничтожного бытования жизнь человека, желающего сохранить ее положительный смысл. Человек испытывает страх, когда он сталкивается с натиском силы, стоящей выше его и отрицающей значимость и само существование человека, угрожающей силы. Такой силой может быть судорожно-заполошное огромное чувство собственной конечности, трагедия надвигающегося конца, смерти, приходящей из бесконечности и забирающей в полон вяло сопротивляющуюся душу.
Размышляя о природе страха и о том, как одних людей охватывает Его Величество Страх, а другие неустанно ищут действенные средства, способные разжать или ослабить тиски его властных объятий, неизбежно наталкиваешься на проблему жизни и смерти, несущую на себе печать традиций человеческой цивилизации и освященную духом "преданий старины глубокой".
Если добродетель подвергается осмеянию, моральные ценности становятся несовременными, а чужая боль - и физическая, и нравственная - не вызывает сострадания, то грань между жизнью и смертью в представлениях людей стирается, и каждый отгораживается частоколом эгоистических заклинаний "чур не меня". Изгнанная из парадного подъезда нашего сознания, смерть настырно проникает через "подпол" подсознания. И тогда человек остается наедине с чувством смерти, порой вырастающим до грандиозных размеров и меняющим местами в индивидуальной шкале ценностей жизнь и смерть. Жизнь превращается в подготовку к смерти. Человек ищет всякого рода обоснования странного чувства и находит их, поскольку проблема эта притягивает внимание людей издавна.
Сквозь толщу веков пробивается и взывает к нам вечный вопрос, который задаем мы себе и окружающим: "Что есть жизнь?" Но чувство страха за жизнь возникает гораздо раньше этого вопроса, часто остающегося риторическим (кто знает на него ответ?). Человек останавливается, едва начав размышлять: "Жизнь - это..."
Немецкий мыслитель Освальд Шпенглер определял жизнь так: если душа есть возможное, то жизнь - образ, в котором совершается осуществление возможного5. Гегель писал о жизни: "...связь бесконечного с конечным - святая тайна, потому что она жизнь, и следовательно, - тайна жизни"6.
А вот как охарактеризовал жизнь американский мэтр аналитической философии Уиллард Куайн: "Жизнь аджидна. Жизнь фулджидна. Жизнь - это то, о чем немногие из нас заставляют большинство из нас чувствовать, что лишь немногие из нас используют в полной мере. Жизнь - это набухание, ускорение неясного изначального стимула в тонущих во мгле просторах времени". Куайн использовал придуманные слова, поскольку считал, что на этот вопрос "нельзя дать вразумительный ответ". Дело в том, что жизнь, бытие несут в себе тайну и вообще крайне трудно поддаются определению. Так, в понимании философа-аналитика Куайна, исходящего из "языка", а не из "идей", "быть - значит иметь значение связанной переменной"7.
По Гегелю, жизнь есть "то, что выбрасывает себе свои условия", но они не выглядят как жизнь. Она является лишь производящей, но не переходящей в то другое, с чем она соприкасается. Жизнь сохраняет себя через свое различение, вступая в борьбу со своею противоположностью, жизнь есть лишь результат, поскольку она сама себя породила, она есть продукт, который затем вновь производит, и это произведенное есть сама жизнь, т.е. она является собственной предпосылкой8. Такая самопорождаемость жизни, бесконечность, снимающая пределы конечности, преодолевающая реальность, и создает атмосферу тайны.
Жизнь окрашена в неповторимо личностные цвета, жизненный путь человека всегда постигается внутренним взором, соотносится с общественными нормами и людскими оценками. Смысл жизни понимается через соотнесение, сопоставление со смертью как анти-жизнью, небытием или же, согласно другим представлениям, другой жизнью, инобытием. Однако возникает вопрос: смерть - это бытие-после-смерти или только роковая ступень, точка перехода в это инобытие?
Во многих устных и письменных памятниках культуры - древних преданиях, книгах, отражена проблема ино-бытия. Древняя сокровищница знаний "Тибетская книга мертвых" - сказания мудрецов Тибета, записанные в конце VII века, - повествует о путешествии кочующей души после расставания с бренной оболочкой. Умирающий слышит непонятные звуки, шумы, его взор застилает туман, восприятие как бы раздваивается: человек видит себя со стороны, отлетающая душа взирает на свое тело, прощается с окружающими людьми. Связь с ними утрачивается, человек силится заговорить, но его уже никто не слышит. Но получает новое качество - она проникает в любое место, воспринимает все, что пожелает, и даже прошлое, тени умерших предков предстают перед взором инобытийной души...
Любопытно, что в книге американского исследователя Р.Моуди "Жизнь после жизни. Исследования феномена продолжения жизни после смерти тела", основанной на показаниях 150 человек, испытавших клиническую смерть, описанные ощущения поразительно совпадают с положениями древнего текста: люди говорили об особом умиротворении, способности уникально-целостного восприятия, слуховых галлюцинациях, удивительной иллюзии подлинности происходившего. Американский профессор медицины Станислав Граф занимается исследованием необычных состояний сознания, в которых люди способны видеть события давно ушедших лет и узнавать потрясающие подробности из жизни древних культур. Человек принимает это за эпизоды "прошлых жизней", которые пережила странствующая душа. В этих состояниях сознания он может сузить внутреннее зрение и ощутить себя частью тела либо, напротив, расширить сознание и отождествить себя с семьей, народом, человечеством, как бы покинув тело. Объяснений существует много - гипотеза об информационном поле, теория архетипов коллективною бессознательного и др., однако весомых подтверждений, склоняющих чашу весов в пользу какой-то одной версии, пока нет. Новая наука - трансперсональная психология изучает подобные явления. Их механизм до конца не ясен, но уже разработаны специальные упражнения, вызывающие необычные состояния сознания, испытав которые, человек получает возможность избавиться от депрессии, снять мучившие его психологические комплексы.
В свете этих фактов несколько по-иному воспринимается повесть Л.Н.Толстого "Смерть Ивана Ильича". В этой повести Толстой силой художнического дара создает зримую и поразительно точную картину борения со смертью, совпадающую с научными описаниями современных реаниматологов: "Все три дня, в продолжение которых для него не было времени, он барахтался в том черном мешке, в который просовывала его невидимая непреодолимая сила. Он бился, как бьется в руках палача приговоренный к смерти, зная, что он не может спастись; и с каждой минутой он чувствовал, что, несмотря на все усилия борьбы, он ближе и ближе становился к тому, что ужасало его. Он чувствовал, что мученье его в том, что он всовывается в эту черную дыру, и еще больше в том, что он не может пролезть в нее. Пролезть же ему мешает признанье того, что жизнь его была хорошая. Это-то оправдание своей жизни цепляло, не пускало его вперед и больше всего мучило его.
Вдруг какая-то сила толкнула его в грудь, в бок, еще сильнее сдавило ему дыхание, он провалился в дыру, и там, в конце дыры, засветилось что-то. С ним сделалось то, что бывало с ним в вагоне железной дороги, когда думаешь, что едешь вперед, а едешь назад, и вдруг узнаешь настоящее направление". Далее Толстой несколько раз упоминает, что Иван Ильич проваливается и видит свет.
Это глубинное проникновение в тайны душевных переживаний и передача почти запредельных ощущений привлекали к творчеству русского мыслителя-художника столпов экзистенциализма - Сартра, Камю, Хайдеггера, которые пытались найти в произведениях писателя подтверждение своим мыслям.
Вопрос о смерти и бессмертии ставился Сократом, Платоном, Аристотелем в духе мировоззренческой традиции, противопоставлявшей бессмертную кочующую душу, устремленную к духовным высям, бренному телу, рожденному для удовольствий и обреченному на гибель. Жизнь, следовательно, есть временная связь души и тела. Эпикур, Лукреций, Цицерон пытались найти доводы, снимающие ужас человека перед смертью. Так, Эпикур убеждал, что с потерей способности ощущать теряется смысл смерти. По мнению Лукреция, наш страх смерти принадлежит настоящему, а что будет потом - разум, обреченный на распад, знать не может. Цицерон считал, что срок смерти подходит, когда происходит "насыщение жизнью", правда, он верил в бессмертие души, и, более того, утверждал, что жизнь умерших "одна только и заслуживает название жизни".
Согласно взглядам Спинозы, мудрец снимает проблему смерти, поскольку он способен жить высшими, бессмертными сторонами своей души. Человек свободный, полагал он, ни о чем так мало не думает, как
О смерти, и мудрость его - в размышлении не о смерти, а о жизни. Таким образом, древние философы утверждали, что смерть есть разъединение души и тела, непосредственное освобождение конечного от самого себя. Смерть, по определению Гегеля, - "ближайший способ, посредством которого отрицание проявляется в субъекте", отрицание как овнешнение, как сбрасывание чувственного конечного бытия10.
Какова же главная черта смерти в представлениях человека? Это ее запредсльность. Именно запредельность смерти завораживает и страшит одновременно, пугает и подчас притягивает некоторых своей необычностью и недоступностью для сохраняющего состояние жизни. Смерть грозит обещанием иного, но бытия ли? Человек не может расстаться с мыслью о конечности своего бытия, надеется на негасимость "лампады разума". Именно поэтому человек обращается к религии, ибо, как точно подметил Гегель, "религия есть вообще любое возвышение конечного до бесконечного, как до положенной жизни"11. Подобную мысль мы находим и у Толстого.
Запредельность, разрыв пределов жизни, выход в Нечто (а для некоторых мыслителей этим Нечто является Ничто как особая категория философии) сами подсказывают человеку зримые образы, воплощающие смертный путь, путь-в-смерти: падение в колодец, в пропасть, в трубу и т.д., т.е.выпадение из жизни. Кстати, именно эти образы называли реанимированные пациенты, опрошенные Р.Моуди. Вспомним, что обыденное сознание связывает смерть прежде всего с падением. Но куда? В бездонную пропасть или вообще вниз, в царство мертвых, в чертоги чертей, как в русской сказке. Понятие об аде как огненной пропасти является общим для религий многих народов, прежде всего европейских. Видится особый смысл в совпадении слов "про'пасть" и "пропа'сть". Связь их бесспорна, ведь "про-па'сть" означает сгинуть, опуститься, упасть до немыслимого предела, а слово "про'пасть" таит тревогу, предупреждает о возможном падении и смерти... В древних и современных культурах для места жительства душ умерших, посещающих время от времени живых, отводились разные обиталища - на земле между людьми, под землей, на земле в какой-то отдаленной стране или на некоем, как в кельтском мифе, "Благодатном острове", находящемся выше земли или за пределами неба.
Однако, признается знаменитый культуролог Э.Тайлор, "на вопрос, почему в одной стране люди выбирали жилищем отлетевших душ землю, в другой - подземные области, в третьей - небо, бывает часто очень трудно ответить"12. Но и в это царство мертвых вторгается деление на "чистых" и "нечистых". Так, идеал скандинава, германца - пребывание в Вальхалле, небесном царстве для избранных мертвых. Там каждое утро несметное число воинов выезжает в боевом порядке на равнину Одина, они бьются друг с другом, пока жребий не наметит жертв, как и в земных баталиях. В обеденное время победители и побежденные садятся на коней и возвращаются домой есть вечного кабана и пить мед и пиво. Для неизбранных смертных уготован Хель - подземный мир селений.
Посланником загробных сил и средством для последнего путешествия мертвого во многих верованиях выступает конь. У древних эллинов считалось, что в коня вселяется душа покойного. Обезглавленная Персеем Медуза Горгона иногда изображалась с лошадиной головой и крылатым телом.
Вообще конь - уникальное животное-символ, включающее героическое и хтоническое начала, он имеет прямое отношение к апофеозу героя и в то же гремя относится к подземному миру, является посланником сил мрака и вожатым души в загробном мире, ему присущи черты спасителя, подобно богу-всаднику у древних германцев. Таким образом, конь воедино связывает смерть, апофеоз героя и воскресение из мертвых.
Вспомним русские волшебные сказки: конь - это спутник героя в странствиях по земному и мертвому царствам, соратник в борьбе с врагами и чудищами, помогающий русскому богатырю даже после своей гибели-смерти, его собеседник и советчик. Герой в сказках, преданиях, легендах оказывается не одинок перед мертвящим ликом Смерти.
Освальд Шпенглер, считавший, что "всякая религия и всякая философия начинается именно с размышления о смерти, которое есть источник мышления", подметил "загадочную связь" между смертью и пространством (добавим, и временем: имеется в виду прежде всего индивидуально-воспринимаемое пространство и время, ведь, по Шпенглеру, переживание - это "свое отношение", в противовес познанию). Шпенглер приводит высказывание Толстого: "От пятилетнего мальчика до меня только один шаг. От новорожденного до пятилетнего ребенка чудовищное расстояние". Эта мысль призвана подтвердить наблюдение Шпенглера. Пробуждение внутренней жизни у ребенка в решающий момент бытия, когда человек становится человеком, личностью, часто связывается у него со смертью кого-либо из родных. Шпенглер пишет: "Ребенку внезапно становится понятным безжизненный труп, целиком превратившийся в материю, в пространство, - в то же самое времяон чувствует себя отдельным существом в бесконечном протяженном мире, он постигает "свое ужасающее одиночество во Вселенной, для него выясняется, что его страх перед миром есть страх перед смертью, перед границей, перед пространством"13. О чем здесь говорит Шпенглер? О том, что смерть побеждает и временность, и конечность, потому-то и пугает вечность - без меня и бесконечность - вне меня...
Пожалуй, все согласны, что страх смерти - средоточие страха. Недаром богословские труды, церковные проповеди, в наше время - работы экзистенциалистских мыслителей насыщены рассуждениями о страхе смерти. И это неспроста, вспомним, как в живой народной речи называется крайняя степень страха - "животный страх", страх "за живот свой", т.е. за свою жизнь, ибо смерть - отсутствие жизни.
Наиболее насыщенным выражением страха смерти отличаются размышления Кьеркегора, провозгласившего, что жизнь человеческая - это "жизнь к смерти". "Мне кажется, что я раб на галере, прикованный к смерти; всякий раз, с каждым движением жизни звенит цепь, и все меркнет перед лицом смерти.- и это происходит каждую минуту"14. Можно сказать, что для Кьеркегора смерть - не просто завершение жизни, а приговор (смертный!), подписанный с момента рождения человека, приговор, по которому секира смерти может опуститься в любой момент.
Ему вторит Хайдеггер, вводя особое понятие "бытие-к(при)-смерти" и полагая, что законченность, целостность бытие человека получает со смертью, завершением пребывания в мире. Смерть есть "законченная возможность человеческого бытия". Поскольку смерть есть конец жизни, она "в самом широком смысле" есть феномен жизни, считает он. Исследуя этот феномен, Хайдеггер приходит к выводу о том, что смерть всегда есть "моя смерть", поэтому страх перед смертью - это всегда страх перед личной и непреодолимой возможностью исчезновения человека. Но в повседневной действительности человек стремится убежать от смерти - не думать о ней, надеть маску равнодушия. Страх, которому одному не под силу раскрыть смысл бытия как "бытия-к(при)- смерти", в условиях нивелирующей повседневности превращается в боязнь. Хайдеггер полагает, что, разорвав путы отчуждения, человек обособляется от людей и неизбежно обнаруживает подлинное лицо бытия - лик Смерти, освобождает себя для собственной смерти, как ни парадоксально это звучит.
Противоположное страстное желание быть бессмертным запечатлел в работе "Трагический смысл жизни" испанский философ Мигель де Унамуно: "Я не хочу умирать - нет, я не хочу ни умирать, ни хотеть смерти; я хочу жить во веки веков. Я хочу, чтобы это Я жило - это бедное Я, которым я являюсь и ощущаю себя здесь и теперь, и потому меня мучит проблема продолжительности существования моей души, моей собственной души"15.
Нет ли в понятии "бытие-к(при)-смерти" какой-то самозамкнутости, завороженности собственнойсмертью? Французский экзистенциалист Габриэль Марсель полагает, что "крайнее умаление" кардинальной проблемы смерти любимого существа приводит Хайдеггера к "экзистенциалистскому солипсизму".
"Куда же денем жертвенную любовь к ближнему?" - вопрошает Марсель и вводит другое понятие - "бытие-против (вопреки)-смерти", к этому бытию, подчеркивает он, причастен каждый не только силу инстинкта самосохранения, "но и - в более глубоком и интимном смысле - против смерти того, кого он любит и кто для него значит бесконечно больше, чем он сам, настолько, что он существует - не по своей природе, а по своему призванию - децентрированным или полицентрализованным существованием"16. Однако справедливости ради заметим, что Марсель берет лишь самую распространенную трактовку хайдеггеровского понятия человеческого бытия, тогда как сам Хайдеггер не замыкает человека в личных заботах, признавая среди способов осуществления человека и самопожертвование.
Мысли Марселя перекликаются с мнением Плеханова, который приводит слова английского поэта Шелли о смерти поэта Китса: "Он объединился с природой". "Объединение с природой, - писал Плеханов, - не заключает в себе ничего таинственного, но в нем бывает порой очень много болезненного, особенно для тех, которые потеряли в умершем близкое существо"17. Особый смысл этим мыслям придает тот факт, что слова Шелли Плеханов завещал выбить на своем надгробии...
Плеханов считает, что в смерти нет ничего таинственного "с точки зрения естествознания". Однако тайна и, пожалуй, некое таинство смерти (подмеченное и мистически обставленное во многих религиозных культах) принадлежат человеческому бытию, постигаются иногда через озарение, через психическое потрясение. И хотя, как писал Альбер Камю, "у нас нет опыта смерти", а есть опыт смерти других (до Камю это же утверждал русский философ Николай Бердяев), "всего лишь суррогат, он поверхностен и не слишком нас убеждает"18, но тем не менее все болезненное и ужасное, несомое смертью, человеку дано испытать, воспринимая смерть другого в зеркале своего сознания, психики. При этом потрясение от другой смерти, от ухода любимого человека накладывается на осознание неизбежности, неотвратимости своей смерти, представляемой детально и ярко внутренним зрением по аналогии, смерти, которая, как полагает человек, будет многократно отражена в чувствах и мыслях родных и близких. Человек попадает в зеркальный лабиринт, где отовсюду на него взирает лик смерти, расколовшийся на куски, словно на кубистском полотне...
Когда человек попадает на смертное ложе, именно отраженная в Сознании других собственнаясмерть доставляет ему последнюю боль. Толстовский Иван Ильич в последние мгновения думает о своих родных: "Жалко их, надо сделать, чтобы им не больно было. Избавить их и самому избавиться от этих страданий. Как хорошо и как просто..."19
Полагаем, есть некоторый резон в утверждениях мыслителей о противоборстве смерти и настоящего. Для других людей - смерть данного человека почти сразу же отходит в прошлое, остается горечь и боль утраты, но в то же время образ человека живет в настоящем, вместе с людьми. Это особое настоящее - прошлое-настоящсе: воспоминания, память о бывших ощущениях накладываются на современные события.
Воспоминания о человеке сохраняют его в памяти как живого, зримого, со всеми неповторимыми чертами, обликом, душевными качествами. В этом обличьи вроде бы удалившегося на время, вышедшего на миг из неустанного течения жизни человека почивший продолжает находиться среди помнящих его людей. Кажется, что человек где- то рядом, молча взирает на живущих, своим присутствием придавая особый смысл происходящим событиям. А по мнению Л.Н.Толстого, отношение к миру умершего человека продолжает действовать "даже не так, как при жизни, в огромное число раз сильнее, и действие это по мере разумности и любовности увеличивается и растет, как все живое, никогда не прекращаясь и не зная перерывов"20. Древние японцы (и не только они) считали, что после смерти человек продолжает существовать до тех пор, пока живы его потомки. Именно поэтому такие космические надежды возлагал русский философ Николай Федоров на "сыновей", которые сумеют возродись "отцов"-предков, не дав затеряться ни одной уникальной человеческой жизни.
Смерть грозит утратой жизни как обжитого Дома и бесконечной Дороги. Дом - это родной кров, круг близких людей, в которых течет родная кровь. Отечество - обиталище живых и святые могилы предков, Дорога - это вечное движение, неотделимое от Дома как истока жизненного пути, это движение "от порога до порога", нить, связующая обжитые места, соединяемые в образ Единого Дома - Родины, земли, своего народа, нации. Смерть бросает в омут непредсказуемой, никогда не испытанной, поистине глобальной без-домности, без-человечности, без-жизненности,наиполнейшего, тотального "без".
Мы уже приводили слова Толстого из повести "Смерть Ивана Ильича" о том, что герой хочет избавить близких и себя от мучительных страданий. "Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она? Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было.
Вместо смерти был свет.
- Так вот что! - вдруг вслух проговорил он. - Какая радость!
Для него все это произошло в одно мгновение, и значение этого мгновения уже не изменялось. Для присутствующих же агония его продолжалась еще два часа. В груди его клокотало что-то; изможденное тело его вздрагивало. Потом реже и реже стало клокотанье и хрипенье.
-Кончено! - сказал кто-то над ним.
Он услыхал эти слова и повторил их в своей душе. "Кончена смерть, - сказал он себе. - Ее нет больше".
Он втянул в себя воздух, остановился на половине вздоха, потянулся и умер"21.
Толстой сплетает несколько планов одного события - внутренний, мыслительный, принадлежащий Ивану Ильичу, и внешний, который представлен наблюдениями близких. Особое напряжение создает внутреннее противоборство страха смерти и духовного стоицизма, любви к ближним, которая одолевает этот изнуряющий, мучительный страх.
Ведь "главным мучением" для Ивана Ильича была "всеми почему-то признанная ложь, что он только болен, а не умирает", и что ему надо только быть спокойным и лечиться, и тогда что-то выйдет очень хорошее, ложь, как мы понимаем, продиктованная, навязанная страхом смерти. Толстой глубоко прочувствовал потаенные связи болезни и смерти, но остановил внимание только на людской привычке вытеснять опасность смерти повседневностью болезни, ее привычностью и преодолимостью. Между тем болезнь может быть понята не только как смерть-в-потенции. Кьеркегор в работе "Болезнь к смерти" назвал смерть "беспредельным пределом", не спасающим от подлинной "смертельной болезни" - отчаяния, в котором человек вечно умирает (умирает, не умирая).
Ивана Ильича терзала ложь, "совершаемая над ним накануне его смерти, ложь, долженствующая низвести этот страшный торжественный акт его смерти до уровня их визитов, гардин, осетрины к обеду... Страшный, ужасный акт его умирания, он видел, всеми окружающими его был низведен на степень случайной неприятности, отчасти неприличия (вроде того, как обходятся с человеком, который, войдя в гостиную, распространяет от себя дурной запах), тем самым "приличием", которому он служил всю сьою жизнь; он видел, что никто не пожалеет его, потому никто не хочет даже понимать его положения22.
Как видим, отсутствие особого ритуала ухода из жизни и равнодушное принижение, забвение смерти ввергают человека в страшное, беспросветное одиночество, "полнее которого не могло быть нигде: ни на дне моря, ни в земле". Иван Ильич находит единственное спасение в том, что он живет "воображением в прошедшем", представляя картины из собственного прошлого, больше всего из детства. Между тем в средние века, к примеру, человек жил, окруженный со всех сторон символами смерти, ритуальными формами прощания с оставляемым миром, с уходящими из жизни. При этом смерть была глубоко индивидуальным, прочувствованным проявлением связи с миром, находящей опору в разработанной и наполненной огромным значением церемонии смерти. Австрийский поэт Райнер Мария Рильке образно пишет, что "прежде люди знали (а быть может, догадывались), что содержат в себе свою смерть, как содержит косточку плод. Дети носили в себе маленькую смерть, взрослые большую, женщины носили ее в утробе, мужчины - в груди. Она у тебя была, и это тебе придавало особенное достоинство и тихую гордость". Герой романа Рильке рассказывает о кончине своего предка, который умер своей смертью, простившись с домом, родными, друзьями. Рильке замечает: "Желание умереть своей собственной смертью встречается реже и реже. Еще немного, и она станет такой же редкостью, как собственная жизнь"23. Рильке протестует против умирания "фабричным способом", умирания той смертью, которая "положена твоей болезнью", а не самой личностью. Не паническая завороженность смертью и не циничная привычка к смерти, а глубоко прочувствованное личное мужество перед лицом Смерти - вот что необходимо человеку!
Получилось так, что старые ритуалы прощания с уходящими из этого мира, воздавания почестей героям были разрушены, а новые традиции больше смахивают на пародию, что привело к всплеску ернического отношения к многим нашим ритуалам. Пожалуй, только армия сохранила и развивает по мере сил древние традиции поминовения (мы не говорим о церкви, которая сохранила без изменения культовые обряды). Но вне общества армия невозможна, поэтому разрушительное действие коснулось и самом армии, и этих ритуалов... Тихо исчезли из наших городов траурные процессии с оркестром: вынесли тело - все в автобус и быстренько на кладбище... Все вполне урбанистично, "цивилизованно", говорим мы, забывая об отрицательном значении этого слова, на которое указывали Николай Бердяев, Освальд Шпенглер и иже с ними. Американский философ-гуманист Эрих Фромм свидетельствует, что "потребность в ритуале неоспорима, и она крайне недооценивается". Перед нами ложная альтернатива: "либо мы станем религиозными людьми, будем совершать бессмысленные ритуалы, либо будем жить, вообще не удовлетворяя этой потребности. Если бы изобретение ритуалов было простым делом, мы бы создали новые гуманистические ритуалы... Но ритуалы не производятся подобно промышленным товарам. Они зависят от существования подлинных общих ценностей, и только в той мере, в какой такие ценности возникают и становятся частью человеческой реальности, мы можем ожидать появления значимых рациональных ритуалов"24.
Древние культуры всегда несли в себе мощный заряд ритуалов, которые, как показывают исследования антропологов, имели, помимо положительной социокультурной, еще и огромную психологически- целительную значимость. Целая вереница ритуалов, сопровождающих человека всю жизнь - обряд инициации-посвящения, встречи времен года и др. - позволяла ему ощутитьпричастность к роду, почувствовать сплоченность людей. Ученые говорят о том, что в обществе, где утрачены положительные ритуалы, обряды и праздники, заряжающие людей огромной экстатической энергией, способной победить и стихию, и смерть, происходят социально-патологические процессы. Они порождают зловещие негативные ритуалы, объединяющие на черное дело социальных деградантов. Пример нацизма с его апологетикой Смерти, воплощенной в государственной и военной структурах, ритуалах, разлитой по всем порам социума фашистской Германии, красноречиво подтверждает это.
Ритуалами прощания умирающего с жизнью, поминовения живущими усопшего закладываются новые камни в растущее здание индивидуальной и родовой Памяти. Ритуалы и обряды - узелки памяти личности, семьи, рода, нации, народа. Огромную роль играют чисто человеческие проявления чувств в плачах, причитаниях, погребальных и поминальных песнях, поскольку голос, речь позволяют выносить вовне внутреннее кипение чувств и страстей. В голосе, по меткому замечанию Гегеля, "сущая идеальность души" получает соответствующую ей "внешнюю реальность", идеальную "бестелесную телесность", исчезающую, однако, при самом ее возникновении, "так как само распространение звука есть в такой же мере и его исчезновение"25. Погребальные песни и поминовения выносят "удрученное чувство" в область представления, тесно связанную с творчеством.
Ритуал может быть и ложным, враждебным человеку, принижающим его, и полым, не заполненным реальным глубоким социально-нравственным содержанием, а главное, ритуал способен жить, получая живительные соки от любви, от всех ее могучих форм - любви к ближнему, любви между полами, любви к Родине, любви к жизни, наконец, которая есть таинственное, пышно зеленеющее бесконечное древо...
Как же быть, что избрать максимой поведения? Жить в вечном страхе смерти, открывающем вечную истину бытия - бытие-к-смерти? Жить в отчаянии и противостоять абсурду мира, быть тотально одиноким, фатально брошенным на произвол судьбы? В этом есть доля смелости, но граничащей с истерией, аффектом, в данной ситуации постоянного отчаянного выбора ставка - жизнь или - больше, чем жизнь?
Задумаемся над вопросами: ради чего живет человек? Чем он силен? В чем призвание человека, для чего он пришел на эту землю? Что держит его на земле, не позволяет упасть, сгинуть, как пыль Вселенной? Каковы те "якоря", что удерживают его в бурном жизненном море? Человечество создало огромное число разных якорей, но самым крепким, несмотря на свою тонкость и незаметность, неразличимость на фоне других, оказывается якорь нравственный. Недаром Иммануил Кант говорил, что достоин удивления и восхищения именно "нравственный закон внутри нас" и "звездное небо над головой", добавлял он. Продолжим его краевую мысль: только нравственные императивы способны органично связать Вселенную Души и Вселенную Космоса.
Конечно, могут сказать, что все это - иллюзии, созданные в процессе истории для удобства существования человека, ибо всегда нужны успокоительные фантомы, дарующие спокойствие духа и надежды на лучшее, а история, между тем, не раз доказывала их лживость. Но эти якоря, цепляющиеся за дно, за землю, почву, не дают превратиться человеку в утлое суденышко без руля и ветрил. Не будем забывать и о том, что якорь кренится к судну цепью, а цепи, как известно, вполне могут превратиться воковы, опутывающие руки и ноги. Именно в этом - феномен долголетия деспотий и диктатур: натянутая до предела цепь удерживает от движения, культивируя страх и слепое повиновение.
Так где же выход? Неужели человечество будет идти от одного диктата к другому, от одной системы стереотипов к другой? Как происходит, что незаметно традиции окаменевают и становятся косными стереотипами, и где же рецепт здорового обновления?
А может быть - обойтись без якорей? Но вспомним печальный опыт Фридриха Ницше, провозгласившего, что "человек - канат, натянутый между обезьяной и сверхчеловеком", и, обрубив этот канат, можно вознестись вверх к желанному сверхчеловеку. Чем обернулись яркие по художественной форме, парадоксальные по мыслям призывы Ницше? Сумасшествием автора, масштабными сумасбродствами закомплексованных истериков26, возомнивших себя сверхчеловеками, вовлекших целые народы в кровавые, разрушительные походы. Их псевдотеории сводили философские пророчества Ницше к плоскому, одномерному и банальному культу силы и вседозволенности (наглядное воплощение его - в массовой культуре), по сути, низводящему человека до уровня животного, "обезьяны", по терминологии Ницше, который бы с ужасом и отвращением отвернулся от таких убогих духом "наследников" идей.
Как же преодолеть страх? И когда человеку это под силу? Гегель со свойственной ему основательностью точно определил: "Я не испытываю страха, с одной стороны, если, обладая чем-то имеющим неприкосновенную самостоятельность, не считаюсь с насилием и знаю себя как силу, противостоящую этому насилию, которое не имеет никакой власти надо мною; с другой стороны, я не испытываю страха, если не считаюсь всерьез с тем, что противостоящая мне сила в состоянии уничтожить, и, таким образом, даже испытывая насилие, остаюсь неповрежденным"27. Но ведь не каждый может стать силой, противостоящей натиску враждебных сил, сопротивляющейся власти страха. Только в героическом поступке, колоссальном напряжении всех внутренних сил человека, активном действовании, борьбе против врагов чувство страха за свою жизнь и личный страх смерти нейтрализуются.
Героизм многолик. И высшим проявлением героизма является подвиг. Слово "подвиг" таит в себе глубокий смысл. Прекрасно сказал русский художник Н.К.Рерих: "Славное русское слово "подвиг". В нем и движение, и творчество, и преуспеяние. Именно русскому народу довлеет подвиг". Эту мысль как бы продолжает его верная "другиня" Е.И.Рерих, которая на рубеже 20-30-х годов писала: "Великая миссия зажигать сознание людей подвигом, который преобразит их сущность. Может быть, никогда так не нужно было понятие подвига в жизни, как сейчас. Какое прекрасное русское слово - подвиг! Как оно выразительно, и, заметьте, оно не имеет себе эквивалента ни в одном западном языке".
И как современно звучат ее слова о героизме и подвиге: "Я люблю наименование "воин" и любуюсь каждый героизмом, каждым мужественным поступком и сама по природе не лишена воинственности. Ведь нам нигде не заповедано непротивление злу... Потому и каждая мать должна воспитывать в сердцах детей своих любовь к подвигу, героизму и самоотвержению во благо человечества. Это не есть восхваление войны в ее одном и прямом смысле, но можем ли мы обманывать себя, что мы не живем среди самой страшной и губительной войны всех видов; война духовная гораздо ожесточеннее всякой войны в обычном ее понимании"28.
Отношение к героизму сегодня, прямо скажем, неоднозначное. Одни не видят в современной урбанистической жизни питательной почвы для героических деяний, полагают, что современная военная техника позволяет вести боевые действия "бесконтактным" способом, нажатием кнопки, а точнее, поворотом ключа. Другие считают, что героизм слишком глубоко проник в наше бытие и превратился в "философию жертвоприношения", когда, чтобы спасти трактор или склад, отдаются человеческие жизни. Первое высказывание принадлежит американскому социологу, второе советскому журналисту Но общий пафос один - героизм должен сойти с иерархической лестницы современных духовных ценностей. В отношении к героям и героизму есть две опасные крайности, которыми как полемическими дубинками долгое время размахивали идеологи. Одна чревата опасностью признания особой избранности героя, его исключительности, признания героев "господами земли" (Ницше), вознесения их над толпой ("Герои и толпа" - так назывался известный труд Николая Михайловского), опасностью сделать его соперником Бога, Человекобогом.
Дело в том, что самоцельный культ силы, наслоение смертей в литературе и на экране опасны апофеозом "холодной, бездуховной смерти одних" (Гегель) и наслаждения других, что было характерно для Римской империи. Отсутствие трагической коллизии, строящейся на несчастии, - вот что отталкивает Гегеля в этих убийствах ради убийства. Самое страшное здесь то, что лицезрение убийства как созерцание судьбы-произвола не позволяет вырваться за пределы безнравственного, ничтожного бытия, кольцует полую судьбу. Гегель резко осуждает подобное гибельное для индивидуума созерцание игр-убийств: "...умирание есть единственная добродетель, которую культивирует благородный римлянин, и он разделяет ее с рабами и приговоренными к смерти преступниками"29.
Другая крайность - подчинение человека диктату общества, превращение героизма в требуемое обществом, нередко коллективное, самозаклание. Трагедия русского народа заключается в том, что "вольное и желательное отрешение" личности, "лишь бы другим было хорошо", - в чем, по мнению Ф.Достоевского, состоит счастье личности, и, добавим, что является национальной особенностью русского народа, - нещадно эксплуатировали всякие идеологические насильники. Но это не смирение овец, нет, это могучая терпимость, прощенческого, большого, сильного народа, принимающего близко к сердцу любую беду другого народа, готового прийти на помощь, принять в свое лоно. Теперь же это обернулось обвинениями русского народа в агрессивности, оккупации малых народов и прочих смертных грехах... Ему ставят в вину самоотрешение во имя высшей идеи, превратившееся в результате обмана суррогатами идей всенародного братства, интернационализма в покорность.
Героический выбор, всегда связанный с экстремальными условиями, накалом драматизма, и героическое деяние предстают как одна из высших форм нравственной свободы человека. И страх смерти отступает, гасится волной высших человеческих чувств, разрушается под напором нравственных императивов. Осмысленная самоотверженность - вот непреложный фундамент подвига. Полноценной необходимой формой самоутверждения человека самоотверженность становится в сложном, противоречивом соединении общественного значения и личностного смысла поступка и его побудительных истоков.
В героическом поступке и в акте самопожертвования, как в крайней степени, предельной ступени геройства, страх - его вечный антагонист преодолевается, уползает с авансцены сознания. Осмысленный героизм всегда наполнен устремленностью в будущее, совершается во имя жизни. Но вспомним, что и страх отличается обращенностью в будущее. В данном случае налицо и противоположность и некая общность, как ни покажется странным, героизма и страха, а точнее неотделимость друг от друга противоположностей - страх в ожидании надвигающейся опасности, грозящей смерти вытесняется героическим деянием, защищающим будущую жизнь. Но страх за свою жизнь может трансформироваться в высший страх за ближних, за весь народ, за будущее планеты. Другими словами, страхом страх поправ. Высший страх предполагает отрешение от личного страха по имя надындивидуальных, общественных ценностей. Недаром Гегель определил "страх
перед Единым" как начало мудрости, и этот "мудрый страх есть существенный момент свободы, и состоит он в освобождении от всего особенного, от всякого случайного интереса"30. Именно этот антиэгоистический страх сохраняется и служит одной из опор для героического поступка, подчиняясь, однако, огромному чувству любви, переплавляясь в ее тигле вместе с другими императивами в героизм.
Любовь, как и жизнь, есть самопорождение себя, она является началом благих поступков, подтверждающих и поддерживающих ее. Николай Бердяев подметил эту особенность любви: "В любви есть бесконечность, но есть и конечность, ограничивающая эту бесконечность", Любовь приходит как бы из "другого мира, не принадлежащего миру объективированной природы объективированного общества", она есть прорыв в этом мире, "она принадлежит бесконечной субъективности, миру свободы" В любви есть "проникновение в красоту лица другого, видение лица в Боге, победа над уродством, торжествующим в падшем мире".
Но что есть любовь к Богу для Бердяева? "Любовь к Богу предполагает персонификацию. На своей вершине любовь всегда есть видение лица любимого в Боге". Смысл любви, по Бердяеву, - в персонификации и идеализации, даже когда она относится к началам и идеям, а не к существам. Так, любовь к Родине тоже есть персонификация, ведь Родина - это конкретные образы родной земли, символы Отечества, за которыми стоит это огромное понятие-чувство. Бердяев обнажает парадокс человеческого существования: "Любовь побеждает смерть, она сильнее смерти и вместе с тем она ведет к смерти, ставит человека на грань смерти... любовь есть стремление к полноте и в ней есть смертное жало..."31. Русские философы задолго до западного экзистенциализма остро ставили вопрос о соотношении любви и смерти: Вл.Соловьев считал, что смерть побеждается личной любовью, дарующей бессмертие, В.Розанов, напротив, утверждал родовую любовь, торжество пола, Н.Федоров, как никто другой, страстно призывал к титанической борьбе со смертью через активное воскрешение умерших предков силой энергии любящих потомков. Романтическая оболочка этих мыслей не должна смущать, тем более, что самые фантастические вымыслы неожиданно находят свое подтверждение. Так, союзником Н.Федорова выступает знаменитый ученый и фантаст А. Кларк, который считает, что человек достигнет бессмертия к 2090 году32.
Не следует забывать и о высказываниях Л.Толстого, предостерегавшего от сугубо односторонних, биологических проектов излечения человека от такой "болезни", как преждевременная старость. В дневнике Толстой записал о книге И.Мечникова "Этюды о природе человек"'": "Мечников придумывает, как посредством вырезания кишки (прямой. - Авт.),ковыряния в заднице обезвредить старость и смерть", а "величайшие умы... искали ответа на вопрос не в заднице, а в духовном существе человека".
Любовь, побеждающая смерть, - один из главных мотивов творчества Л.Толстого и Ф.Достоевского. И Иван Ильич побеждает ужас смерти любовью к ближним, и умирающий князь Андрей в "Войне и мире" испытывает на смертном одре неведомое ранее счастье - "счастье, находящееся вне материальных сил, вне материальных внешних влияний на человека, счастье одной души, счастье любви". Он понимает, что именно "любовь мешает смерти. Любовь есть жизнь".
Болконский вдруг осознает, что ему жалко жизни, поскольку "что-то было в этой жизни", чего он не понимал. Он не понимал счастья любви - не любви "за что-то, для чего-нибудь или почему-нибудь", а любви, которая есть "сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам"33, любви Бога во всех проявлениях. Для князя Андрея, как для верующего, любовь есть Бог и умереть - значит вернуться к общему и вечному источнику. Разбуженный любовью к Наташе, князь Андрей постигает всю полноту Любви - цельной, единой, многогранной.
Любовь содержит в себе и истоки героического поступка, самоотверженности. Но в непосредственные моменты опасности, накала боя героическое становится самостоятельным фактором, конечно, относительно самостоятельным, в котором преломляются и сходятся высшие нравственные чувства. Именно эта кажущаяся оторванность героического создает иллюзию самоцельности героизма, которая может превращаться в реальность (неподлинную), когда герой возносится над толпой, отторгает людскую мораль и шагает по головам.
Можно безрассудно презирать страх в целях самоутверждения. Хуже, когда презрение к страху переносится затем и на человеческие ценности и судьбы как на помехи, сдерживающие полет "свободной" личности и посему достойные презрения.
Навсегда изгнать страх из человеческой жизни невозможно. И для каждого человека это, прежде всего, личная борьба, протекающая в такой форме, которая зависит от характера, воли человека и жизненной ситуации. Еще Наполеон свидетельствовал, что в каждом сражении бывает момент, когда самые храбрые солдаты после величайшего напряжения чувствуют желание бежать. Эта паника порождается отсутствием доверии к собственному мужеству. И чем сильнее самообладание воина, тем быстрее он справится со страхом, заполняющим душу. Не менее важна для павших духом четкая команда, героический пример, мобилизующие все внутренние силы на борьбу с личным страхом.
Взгляд Горгоны был смертелен для человека, но щит Персея отразил его, и античный герой сумел одолеть грозящую ему смерть. Если мы будем вооружены подобием такого щита, который позволит нам вблизи рассмотреть отраженный Страх и грозящую Смерть, познать их тайну, то победить страх будет значительно легче.
Примечания:
В кн.: Гагарин А. С. , Малышев М.А. В зеркалах экзистенции: Очерки по истории философии и культуры. - Екатеринбург: Изд-во Урал. ун-та, 1996. - 324 с. С. 120-140.