Чёрные мысли уходят прочь, как по снегу, проваливаясь по колено, он уходил, милый дружок.
С военной меткой на лице... - и не таких видывала! И не хочу об этом вспоминать, с какими лицами я их видывала - с тем, что оставалось от этих лиц! Какими их приносили ко мне, на носилках, и какой ужас в себе приходилось зажимать, не показывать никому этот ужас, в ужасе жить - и всё-таки!
И всё-таки добилась, наконец, и не поняла этого, того, что всё-таки выбила из своей судьбы... Неужели правда? Неужели всё-таки мне это однажды удалось: то самое, что все ищут и никто не может найти, ну, почти никто...
Из своей судьбы: нелепой, прямо-таки сказать, хотя, если оглянуться вокруг, то у скольких побило насмерть, и сгинули в военной мясорубке, и в грязи лежат, распластанные, - не те, которых к ней приносили на носилках, а те, которых не приносили, и они остались там лежать, а ведь по ним кто-то плакал, как она по своему Лёшеньке, уж сколько слёз пролила, уж как сердце в землю проваливалось, что и он так же вот среди бурьяна и сорной травы лежит. Но ничего, выдержала всё, и что больше, чем полгода, ни весточки, ни слова, и всё остальное. И как к двери подбегала, и как заглядывала в глаза, а глаза-то всё те же, и такие же, как васильки, что на дороге валяются, сорванные.
И никто никогда не узнает, какая это боль, и пусть не узнают - им-то какое дело, как она выдюжила всё это!
- А мне ведь только 23 года! - кто мне вернёт эти года?! - воскликнула тогда, в той деревушке задрипанной, где пришлось начинать свою врачебную карьеру.
- А никто тебе ничего не вернёт - осклабился в мерзкой ухмылке
секретарь парткома и кобылу не дал, не для неё ведь самой нужна
была эта кобыла, а чтоб мальчика с аппендицитом из деревни в
город увезти, операцию сделать, а не дал гад ухмыляющийся, а рожа
с поливкой, как жирной плёнкой, этот отсвет на лице, как будто
что-то заподозрил: а вот не дам, и
1
всё! Власть свою... своею властью понаслаждаться, да, просто так, да, за счёт ребёнка, а пусть поплачет от боли, а пусть и врачиха покудахтает, а в рожу бы ему, такому, плюнуть, да не получается, по рукам и ногам связана. А и все-то больные там, за спиной, а куда от них уйти, и не выйдешь ведь, не выбежишь вслед за любимым дружком во широкое поле, не крикнешь вслед догонялку, только шепотом промолвишь, это как бы самой себе. Молчком, протаранишь ещё одну рану в этой груди, от боли задохнёшься, спохватишься - и на работу, и по колено, а то и по пояс в снегу шествовать, снег руками разгребать. Какое нахальство, какая наглость навалилась ещё с неба, плюс к этому морозу и к голоду и к банке с крупой в ветхой жалкой полуизбушке барачного типа, а ведь там, в этом позоре мелочного подсчитывания, придётся что делать - вы скажете - жить? И вы это жизнью называете - считать, а на сколько дней этой крупы ещё хватит, а потом голодной сидеть и боль свою прикусывать?!...
И где-нибудь внутри этой непосильной работы - труда - передвигать ноги, в блокаду ещё обмороженные, в снегу - внутри снега! - вот это передвижение, шевеление внутри души зимы, души снега, который не приятненький такой снежок, а лежит беспощадно и глухо, засыпав землю, и всё то, что было под ним, он замял, заворожил и подмял под себя, как кто-то, или же это было что-то...
Это была злая, злая судьба: хотя, как не стыдно ей так говорить, даже для себя и про себя, шопотом, чтоб не разбудить ненароком эту злую судьбину. Да, она говорит себе, что её судьба - это злющая баба, говорит и не спотыкается, хотя вокруг пруд пруди таких же, как она, но они-то остались вдовушками, а вот к ней приезжал ведь мил друг на несколько дней в начале февраля, и ублажил её крупой, оставшейся ведь в банке, и чего она так сильно паникует, а, понятно, это голод ещё ленинградский, ещё блокадный её припугивает издали и топает на неё ногой. Это не то, что можно потерпеть пару недель, а голод - это смерть, это трупы на улицах, это - дядька, которого топчут ногами за то, что украл у мальчика, у ребёнка кусок хлеба, и вот поэтому так страшно одно только представление, что может быть снова, как тогда, вот это только на минуточку себе представить...
Почему-то вдруг стало поташнивать, и апофеоз счастья, то самое,
недолетное, сияющее, что-то, что даже и не знаешь, каким именем
его назвать, почему-то оно не оставило после себя торжествующего
чувства, что
2
вот, наконец, добилась-таки! Что всё вышло именно так, в самую копеечку, да, как в центр мишени. Когда стреляют, когда учатся только стрелять, тогда есть там такие мишени, и она чувствовала себя так, как будто сама была не мишенью даже, а стрелой, которая угодила не вкривь, не вкось, а именно прямо в цель, и стрела из туго натянутого лука, и как она звенела, отрываясь от тетивы... И могла бы, казалось бы, остаться довольной - вот как косятся на неё соседки - у той поубивали всех, и не только мужа, а и братьев, и мужа её сестры, у этой дополз до дому полуживой, а вот у неё вышагивает морячок, горделиво, как ей показалось с первого взгляда...
И почему тошнит? Вроде как наелась с утра, и даже с маслом эту кашу в себя запихнула, и облизнулась и была сыта, была довольна, что вроде бы ещё банка с крупой цела и другая пачка непочата и он привёз ведь даже и сахару - так о чём речь, и выплакала себе все глаза, что он уезжает ведь опять, ведь ему надо, надо непременно учиться, и об этом-то и была вся их переписка военных лет - что мол учиться будешь, как вернёшься с фронта домой, сразу опять в тот институт, из которого выперли... нет, этак вежливенько попросили, круглого отличника, с золотой ведь медалью (а у неё-то у самой только серебряная!), так вот его, такого расталантливого и гениального, может быть, на втором даже не месяце, а дне учёбы в Политехе попросили этак как бы вполне вежливо и без упрёка: иди и убивай и будь убитым, это вот так, как будто на казнь, но не за что-то, не за какое бы там ни было преступление, а вот так, да - гениальных людей нам не жалко, у нас их пруд пруди, двуногих тварей миллионы, как сказал кто-нибудь, - кто-то, кому положено, кому можно, - но и его, кажись, укокошили и тоже ведь по приказу свыше, как говорят.
Так вот этого расталантливого, чтоб не сказать больше, вот этого попросту гениального со всеми его хреновыми идейками порой, - насчёт марксизма-ленинизма, о чём он ведь ей в первых письмах с фронта писал, на что она этак вскользь заметила тогда:
- Эх ты, мудряк! -
Так вот его из института попросили и в армию записали и ничего,
он вывернулся из всех этих мясорубок живым - один только бог
знает, как - хотя бога, конечно, нет, но это так, к слову, - не
знает, в общем, таки никто и говорить, что это она, мол,
ожиданием своим - она как бог якобы его из пекла вывела - это
было бы и ещё как несправедливо по отношению ко всем
3
тем, которые ждали и ещё как и не дождались ничего, кроме, в лучшем случае, безрукого-безногого, а то и ничего, кроме похоронки - или «пропал без вести». Такие тоже бывали.
...и так, обивая снег с валенок на сером деревянном крыльце, вот так думала она тогда о тех, кто не дождались, и что за великое счастье того прихода, того момента, когда он дверь открыл и всё-таки вошёл тогда в её врачебный кабинет и был этот худой морячок в чёрной какой-то телогреечке или в бушлате, вот какой-то, знакомый чуть-чуть, и он ли, тот самый, который писал ей такие необыкновенные, невероятные письма - он ли это был, с исполосованным лицом и с ожиданием во взгляде, но всё-таки как будто надо примириться теперь - начать примиряться - что из царства грёз и чего-то ненастоящего её швырнуло именно сюда и что он вошёл, не туда, где она его ждала на квартире у тёти и представляла, и в каком платье она выйдет ему навстречу, а вот не вышла, а сидела за столом и вела учёт больным, и не в платье, а в белом врачебном халате, вот так это было. И тогда, в тот первый момент, ничего такого ещё не случилось, это случилось потом и просто-напросто на днях, когда это случилось, а где - в этой избушке, похожей на барак, но отдельно, без соседей, слава богу (тому самому, которого ведь нет), и надо кому-нибудь сказать за это спасибо, за то, что сбылось ведь - и не только так, как мечталось. Потому что как Знамением, как водопадом в небе отметил кто-то, против царства которого она в детстве протестовала и устроила банду (бандитскую шайку «воинствующих безбожников»), так вот он самый или же кто-то другой, но он был точно в небе и устроил там такой салют по поводу их встречи - не тот наземный, с земли посылаемый в небо фейерверк, а самое настоящее и непредвиденное чудо с неба, «северное сияние», так его называют, это чудо, на землю отбросившее свои лучи, что так уж её любимому мужу понравилось - польстило, что ли? Но и ей самой - это было как в самом великом, а не только в большом зале Филармонии, и не музыка это было, но как звуки музыки эта зрительная, зрением воспринимаемая симфония, и воплотившаяся тут же, и не грех было тогда сказать - что за эту ночь и никакой оплаты не пожалеть бы - чем угодно заплатить!
Но не этим же! Не этим страхом, что... Эта юность, которая вот
только что началась, она тут же и погрязнуть должна во всём том,
в чём в таких случаях погрязает и погрязнуть должна любая судьба
- не насытившись ещё светом, не насытившись мирной жизнью без
бомб в отчасти разбомбленном
4
любимом городе - а вот здесь, на окраине света и в мерзкой, мерзкой комнатушке наедине с этой банкой с крупой и с печуркой, которая шумит, конечно, но не выговаривает ни слова... вот какое выговорилось вдруг слово - «и кто мне вернёт эти годы!». Вот так, сидя рядом с печуркой в полутьме, и пусть она отбрасывает свои лучи на пол, и тени ходят по стенам, а на игру лучей за окном больше смотреть не хочется!
Не хочу! Они меня будто бы обманули. Завели в пустыню и бросили. А милого и след простыл. Уехал и бросил меня - вот теперь такую и с этим поташниванием по утрам. Заплатить за самую великую любовь и за самую прекрасную ночь на свете - но ведь не этим же!
И злобная девка на лесоповале. И в больном виде, с простудой, с температурой поехать пришлось на лесоповал, и там лечить раненых и побитых и самой, рыдая, признаваться себе, что не это же она вымечтала, не об этом говорила сама с собой, что настанет же великая дружба, которая перерастёт потом в ... и что она выйдет к нему в нарядном платье, и весь мир вокруг неё обрушится от радости.
И небо заговорило. Да, оно говорило на том языке, на котором умело, на языке для глухонемых, оно обменивалось жестами, знаками, полосами бегущих и ударяющих лучей, так оно говорило - но не о том же оно предвещало, не о том, что выйдет наружу из всей этой тошноты, из всего этого осознания, что никому нельзя подсунуть под нос такую жизнь - что это за жизнь? Поголадывать и по-настоящему голодать с всё растущим, не от доброй жизни растущим животом...
Ну конечно его ещё пока не видно, и кроме рвоты не видно ничего, и выгнать, выгнать это из себя, через все запреты медицинского характера родной мамочки, что в первый раз этого делать ни в коем случае, и через просьбы свекрови не убивать чего-то там, затаившегося в животе, по некоторым другим, эмоциональным, что ли, причинам, а ей, этой свекрови, и до фига бы, не ей это носить, не ей свою молодость, свои оставшиеся от войны драгоценные годочки молодости таким вот образом убивать!
А что делала её свекровь на 25-м году жизни? Рожала ей любимого -
самого любимого на свете! Ну родила, ну спасибо ей, и всё-таки
никаких таких других причин не признаю, а хочу жить, наконец, из
этого пекла выволокла свою жизнь, свою голодную, холодную, и не
хочу её бросать на растерзание
5
новой заразе, новой, вытягивающей из меня все силы, какой-то нарастающей изнутри волне...
За самую прекрасную ночь заплатить чем угодно! Но не этим же!
И - выгнать. Кого-то. Затаившегося. И ни за что не узнать, кто там спрятался от неё, от её злых планов... Злых планов? Разве она - не самая добрая на свете? Разве не лечила всех, не жалела всех, не протягивала руку помощи?...
Но вот этому, тому, который... там изнутри так беспощадно нарастает... И если бы узнать, кто это, то ли тот самый сыночек, желанный мальчишечка, с которым её любимому так не терпится поиграть... И принести ему такую жертву. Но расплачиваться-то всё равно ей придётся, а не ему, и молодость свою потерять, её последние денечки, может быть, перед тем, как нырнуть в грязь немытых пеленок и в крик беспощадного младенческого голоса - дай да подай и чтоб сразу, сейчас же! Без промедления!
Зловредная девка на лесоповале. И с высокой температурой бинтовать разорванные пилами и другими топорами конечности людей, которые не виноваты ведь в том, что ей самой так уж плохо, и мужа любимого к ней не пускают. Некоторые из них не виноваты, но вот эта девка, Люськой её зовут, во всём она виновата, да ещё как!
И когда случился этот день. И когда вывез её любимый муж из этого дерьма со всеми её пожитками в любимый город, и решено было, что выгонять не будем - не потому же, конечно, что жалко - дитя, затаившееся там, внутри, а потому, что муж любимый боится пуще огня - не сделаешь первый аборт, тогда будет потомство, будет что-то, что на потом оставить, но она боится ведь исчезнуть из молодости - не совсем с лица земли. До этого куда как далеко, и зачем ему понадобился этот мальчонка, про которого он думает, что ребёнок будет похож на него, а что если нет? А что, если ребёнок окажется совсем не тем, за кого себя выдаёт, сидя сейчас там, в животе, в этом невидимом царстве и поглядывая одним глазом, как кажется порой - по крайней мере прислушиваясь, как шпион.
Внутри меня нарастает что-то чужое и враждебное мне, что-то, что
желает отнять у меня последние денечки молодости - и я ничего не
могу с этим поделать. Не говоря уже о том, что аборты в этой
стране запрещены по закону, и непослушных сажают, но мои
коллеги-врачи уж помогли бы это дело как-нибудь прикрыть, с глаз
долой, но от мужа не скроешься никуда, и
6
если вдруг предстать перед ним с пустым животом и сказать, что, может быть... выкидыш был... соврать? Ему? Ни за что на свете! А если и вправду потом пойдут выкидыш за выкидышем, и не будет ему желанного спутника-потомка, того, кто примет на себя его заботу о чём-то, выходящем за пределы земного бытия, и вытягивающегося наружу - ему нужно повторение его собственных голубеньких глазок, его золотистых кудрей, всего того, что он называет своей жизнью - всего того, что я теперь как бог - тот самый, которого ведь нет - но я-то есть, и я должна ему это будущее, которое будет, случится после его смерти... Неужели правда будет для нас с ним какая-то смерть? Но он вот считает, что смерть - да, будет, а за смертью надо обеспечить себе местечко под солнцем - что вот мы мол лежим себе под землёй, нас как будто бы нет, и всё-таки мы - да, здесь, по земле ходим, воздухом дышим, - не совсем мы сами, но чем-то и мы сами, чем-то на нас похожие, и поэтому надо это аморфное что-то как-то назвать, и тем же самым именем, которое присвоено было его отцу - вот так установим порядок, вот так он решил, что будет семья - настоящая семья, а не только парочка влюблённых, пусть даже насмерть влюблённых - и что я не смею отнять у него надежду на повторение в будущем поколении. Я - это уже не я, а я - это конверт, в котором живёт его надежда на будущее счастье - словно бы счастья со мной не хватает! Нет, я ему конечно сама, своей собственной персоной, бессмертия не обеспечу. Я ему верну одну только любовь - ту самую, что раскрасила когда-то небо в невообразимые цвета в ту зловредную ночь - а бессмертие - или что-то такое, что на бессмертие похоже, хоть и не совсем, не вполне, - подарит ему тот, кто сидит в животе, не в его животе, а в моём, и мне трудно этот живот носить, а не ему, и это мне, конечно, придётся рожать - на свет выпускать это нечто, которое, выпущенное на волю, конечно же станет кем-то, но мне это не с руки, мне оно ни к чему, хотя в семье ему уже придумано и имячко. И когда бывает на душе хорошо, а не муторно, как сегодня, - в добрую погоду - и я повторяю сестре, что, ко мне прижимаясь, на постели разлеглась, и я повторяю:
-не дави на Вовочку! - И его в себе ощущаю как повторение моего любимого - уменьшенную копию - и шью ему одёжку - крохотную распашоночку, как для куклы, которая не полезет, конечно же, потом на эти крохотные ручонки...
И не приходит никакое умиление, которое было ведь обещано -
материнский инстинкт - но не пришло. Оно не вернулось, только
разве что -
7
что избавилась, наконец. Но ребёнок оказался не тем! Не тем, кого ждали. И не с золотистыми волосиками, а с длинной чёрной прядкой на затылке - почти с косой. И без голубеньких заискивающих глазок. Это скромное на вид существо, не виноватое, конечно, в том, что никакого сходства с моим любимым, никакого напридуманного бессмертия и тем более, что... ребёнок-обманщик. Это пока ещё не личность, не человек, а уже ведь удалось обмануть, нагадить в самую душу! Потому что молодость отнята, погибла, а Вовочки не получилось - не вышло существа мужского пола, которому можно было бы передать наследство.
Напрасный ребёнок.
И кто-то сказал, что материнский инстинкт приходит со вторым ребёнком - но и второй оказался с тем же самым разочарованием - между ног - да ещё и с мордашкой - с мордой той самой проклятой девки с лесоповала с её злобными, сведёнными ненавистью надбровными дугами - так она смотрела на меня тогда исподлобья, когда я с ребёнком внутри, с не тем ребёнком, отдувалась на лесоповале.
И ребёнок получился не тот. От молодости остались крошки с обеденного стола, а тот, ради которого я свои последние денёчки принесла в жертву...
А он - как бешеный. Не смотрит на то, что нету нужного
инструмента между ног, чтоб заменить ему бессмертие, умиляется и
тютюшкает, каждое слово этого неприличного младенчика силится
записать и мне подсовывает, чтоб и мне умилиться, так сказать, но
какое уж тут умиление, какую роль мне при всём при том приходится
играть - важной дамы, постаревшей не в срок, а вот такой вот
почти что мещанки, важной дамы семейства, и теперь уже не
разбежишься - сиди дома не гуляй - и во всём этом виноват этот
напрасный ребёнок, смысла которого я не понимаю, за что я должна
была его рожать, и неужели после всех мучений военных лет эта
счастливая и более того, эта сияющая ночь не могла бы мне быть
предоставлена бесплатно - или в оплату всех тех страданий в
умирающем городе, и в эвакуации, и в ужасной больничке на
переферии? Если б этого всего, того, что было до неё, не пришлось
перестрадать, тогда да, я готова была бы платить за неё чем
угодно, но разве же она не была оплачена мною много раз заранее -
и под бомбёжкой, и почти что отрубленными ногами, которые только
по
8
случайности врачи не ампутировали, и тоской многолетней по любимому городу и любимому человеку?
Как какая-нибудь мелкая птица, животная тварь, я принялась устраивать гнёздышко на пустых ящиках, раскладывать красоту - как мещанка? Я, может быть, уже этой самой важной дамой уже и стала - на самом деле, как не хотела и чего так боялась? Напрасный, ненужный ребёнок вогнал меня в эту роль, не заплатив ничем - то есть не расплатившись подвеской между ногами, так, чтоб ему можно было дать настоящее имя и ожидать от него, что он станет продолжателем рода.
Почему же мне не хотелось каким бы то ни было образом бороться против надвигающейся, как на всех, приближающейся смерти? Восставать против всего того, что я видела в анатомичке - нагляделась! А он-то, видя, как его товарищей убивают, как они на глазах превращаются в мокрый кисель и сползают на землю - почему он решил, что со смертью можно поспорить, и понадеялся её преодолеть? Зачем ему понадобился этот ребёнок - этот сын, в которого он вдохнул бы - как ему казалось самому, что можно было бы вдохнуть и не на одно поколение хватило бы этой передачи чего-то - через временное расстояние - по наследству?
А как славно зажили бы мы с ним в те времена, если б не этот непрошенный и нежеланный - не это оно, которому мы присобачили мужское окончание для женского имени... может быть, чтоб как-то смягчить удар?
И оно прибегало. Когда его позовёшь этим мужским подобием имени - этой кличкой - оно прибегало, послушное, не понимая, по какой причине его родителям захотелось назвать именем, которое кончается на согласную: Светик, а не Света и не Светочка, а вот он, Светик - и бежит, и, откуда-то появившись, смотрит на меня во все глаза - напрасный ребёнок.
***
Но что он отнимет у меня не только молодость - отнимет и самую
последнюю возможность понаслаждаться летним отдыхом? В конце
концов и 37 лет - это ещё не полная старость, это ещё тот
возраст, когда можно ходить в походы и познавать, что такое -
жизнь. Но вот на этот раз решили не отдавать младшенькую на всё
лето в детский сад на дачу - где ей в 4-хлетнем возрасте очень не
понравилось - отправить их всех троих, то есть двух дочерей с
моим мужем в такую сторону, где когда-то нам с ним очень
9
понравилось проводить летний отдых. И снова снять там дачу. И пусть старшая, которой стукнуло уже 11, помогает папочке справляться с хозяйством и с уходом за пятилетней. Пока не приедет мамочка, отпуск у которой на месяц меньше, чем у папочки.
И вот мамочка приехала. И удивилась. «Я не справляюсь», - сказал он только и посмотрел на меня, как затравленный зверь. И рассказал потом, когда мы с ним заперлись в комнате, где нас никто не мог услышать - рассказал, как в дикого зверя он сам превратился, всё по вине этого нестерпимого существа, а в чём был повод, я так и не поняла, и какой из его приказов она исполнить отказалась или же даже и не отказалась, но полезла исполнять слишком медленно или неохотно. Но потом, как до меня дошло, наконец, потом была эта постель - эта самая, где нам с ним предстояло по ночам шептаться и придумывать выход из положения. Итак, да, была вот эта постель, застеленная накануне, и на ней, на её сером одеяле, исполнявшем роль покрывала в тот день, лежала она, лежала полуголая, лицом вниз, в платье, сорванном не её рукой, и был ремень, самый толстый и грубый, он не бездействовал, а выполнял свою функцию со всей яростью и рвением, на которые он был способен. В руках озверевшего непонятно, кого, про которого всё же в результате оказалось, что это и был он сам, который в зверя превращаться не хотел, но вот так вышло, и что теперь делать?
На этом месте я догадалась, наконец, почему она меня встретила какая-то посеревшая и сильно как будто бы постаревшая. Я сама уже давно распрощалась с молодостью и превратилась в зрелую даму - но вот и ещё одно существо, ещё один член моей семьи выпал из молодого возраста - выпал просто так, ненароком, накануне возраста, подходящего для взросления.
Я уже было привыкла быть матерью девочки, которой столько-то лет, и шить ей карнавальные костюмы, и перестала уже огрызаться на все добрые восклицания встречных и поперечных:
- Ах, какая у вас девочка! Да какая же она миленькая! -
Я перестала, в конце концов, отчитываться перед каждым во всех её
грехах, словно бы это я была виноватой в том, что она
отказывалась съесть пшённую кашу или вовремя просыпаться, чтобы
успеть в детский сад. В конце концов годам к восьми, когда она
пошла в школу - стала ходить в
10
школу своими ногами, и отпала необходимость возить её в детский сад - она перестала мешать так уж сильно - или же это я перестала эти помехи замечать и подсчитывать? Всё как будто бы устаканилось и вошло в своё русло, и я наслаждалась даже - да, отчасти я получала удовольствие от завистливых взглядов моих сослуживцев, которые уже не восклицали так беспардонно «ах, какая же она миленькая!» - а загорались глазами и провожали её взглядами. И хвалили меня, теперь уже не заглаза, что я такую дочку вырастила. И я забыла - да, как будто забыла о том, что молодость у меня была отнята по вине этой вот, родившейся после всего безумия войны, когда мне не удалось порадоваться юности и понаслаждаться молодыми годами.
Но что же теперь будет? Что делать?
Положение, поначалу казавшееся безысходным, постепенно становилось всё более понятным. Как из кривого сделать прямое? Если кривое не выпрямишь, надо искривить и всё остальное. Чтоб стало подстать. И прежде всего заткнуть глотку нестерпимому существу, проявившему свою нестерпимость на этот раз вполне ясно и откровенно - надо сделать так, чтоб оно даже и не вздумало выдать никому эту позорную яму, в которой оно всё ещё, повидимому, продолжало ворочаться и орать от ужаса и от боли, потому что работа ремня была отменная...
Надо было отделить себя от его взглядов, всё ещё ищущих сочувствия - отделаться и скинуть с себя, отслоить эти крики «мамочка!». Какая я тебе мамочка, я сама - взрослая тигрица и любого разорву на куски, любого, кто посмел бы прикоснуться к моему святилищу! Только в отличие от тигрицы - от неразумного зверя - самое для меня святое это не мои народившиеся потомки, малыши-тигрята, а сам вождь - проводник в светлое будущее, про которого я когда-то в шутку писала, что он - «наш вагоновожатый». А на самом деле это он - моя святая святых, и я не позволю тронуть его даже и кончиком пальца и взвалить на него вину, непосильную для такого нежного и мягкого мальчика, каким был он сам.
Взвалить вину. Что вина существовала на самом деле - в этом
сомнения не было, но пока она оставалась бесхозная, она висела в
воздухе и не давала пройти. Её надо было куда-то пристроить. И
было вполне очевидно, на кого её переложить. Кого возненавидеть -
и на этот раз навсегда. Чтоб не
11
мешалась. Не посмела пикнуть. Замарать нашу честь недостойной клеветой! Стать предательницей родной семьи!
Вот так подтолкнуть это стеклянное... как будто стеклянное творение - похожее отчасти на мыльный пузырь - и пусть оно сдвинется с места и надвинется, наконец, на это ненужное, напрасное, на то, что ждёт у порога в своём синеньком платьице, которое ведь не я уже шила, и поднимает на меня глаза, в которых как будто вопрос или, может быть, даже надежда - пожалей меня!
Тебя? Да ни за что на свете! Мне и без тебя есть кого жалеть! И там уж жалость полная и абсолютная, без каких бы то ни было упрёков и намёков - да, это - психическое состояние, которое надо скрывать, это прежде всего, а во-вторых, пора к врачу отправиться - психическая болезнь это тоже болезнь, а больной ни в чём не виноват, это виновата болезнь, а откуда она взялась - может быть ещё с войны задержалась и ударила теперь, а виноват кто-то, кто эту войну развязал: виноват Гитлер, вот так скажем, но в самой той семье, куда эта болезнь так вдруг залетела, кто виноват?
Так я оказалась вдруг хозяйкой этой вины. Она дрожала и попискивала в моих руках, а нежный и мягкий сидел теперь посеревший весь и не знал, не мог пристроить её к себе, эту вину, - поджав хвост он ходил теперь по квартире и по полям, которые уже ничуть не радовали взгляд, но надо было сделать вид, что мы - обыкновенные дачники, как все, и никаких проблем и тяжёлых потрясений у нас нет и не бывало.
А хозяева посматривали уже на нас - может быть слышали, как кричала она, эта девчонка, даром, что её звали мужским именем! Итак, кричала она ли не кричала, и не выдала ли нас своим криком? Не подала ли повода к позорным подозрениям?
Теперь все мысли крутились только вокруг этого. И не было уже наслаждения просторным солнечным днём и ветерком, поющим в лицо. И вина лежала в моих руках непосильная и непотребная - я сняла её с него, освободила его, ему бы не справиться самому.
Вина была, и её предстояло запихать куда-нибудь подальше и не вспоминать, не будоражиться.
12
Кто же мог знать тогда, в тот жаркий украинский полдень, что она будет и впредь вылезать из того угла, куда её запихали, и то и дело давать о себе знать?
***
...И есть ли какая-нибудь связь... между этой виной, которая, может быть, вошла в меня, после того, как я обожгла об неё руки... и этим состоянием, которое надо ото всех скрывать, конечно, никому нельзя об этом рассказывать, и всё же..
Этот вырывающийся, словно из-под земли, звериный рёв ненависти. Что может быть слаще, скажу я вам по секрету, что может быть слаще? Словно бы кто-то нажал во мне внутри на некую снаружи незаметную кнопочку, и вот оно вырывается наружу, уже я чувствую, что оно вырывается, и содрогаюсь. От восторга ли или от чего-то такого, чему названия нет - не придумали - потому что придумывать должен бы тот, кто способен это испытать, а где им всем до такого полного, до изнеможения, до головокружительного выхаркивания из себя всего-всего того, что накопилось и жжёт там, изнутри, пока не будет выплюнуто наружу и брошено в лицо - в это личико - всё ещё личиком следует назвать это нечто, во что как в помойку выкрикиваю - нет, выплёвываю - позорные обвинения, не внятные никакому разуму, да бог с ним с разумом, от разума никаких таких сладких мгновений не получишь, такого полного, одуряющего разгула! Другие пьянствуют, другие запили - и вот вам и перешагивай через них на лестнице, и младшенькой сказала - перепрыгивай, а ты перепрыгни, вот он лежит, как труп, а ты перешагни этак спокойненько, а старшей ничего не сказала, и если она на этого несчастного наступит ненароком, а он схватит её за ногу... Вот так представить себе - нет, никакого удовольствия не возникает. Ну пусть схватит. Ну пусть закричит. А что люди скажут? От людей надо скрывать.
Надо попросту выставить её в таком позорном свете - чтоб никто не догадался, что говорит она в общем-то правду: «родители надо мной издеваются». Да, и таким словом можно это назвать, это - выхлестнуть из себя , потому что выхлестнуть-то надо ведь? Так? А в пустую помойку выкрикивать - так - как это? Какой-такой сладкий восторг выкрикивать всё это в пустоту, в ничто, в никого, так сказать?
За что ненавидеть? А это придумать можно, присочинить, потому что
ненависть - вот она, горит, жжёт изнутри, и до чего же это хорошо
-
13
отхаркаться - когда никого дома нет и младшенькая где-то, когда мы с нею, с мишенью моей ненависти, один на один, и раскалённые слова - эти головешки жара, эти комья слизи вырываются из меня, ну вот как понос - и всё-таки наслаждение после этого, после этого потока лавы из моего рта, это наслаждение ни с чем не сравнить. Оргазм? Вы скажете, оргазм? Чуть-чуть ближе. Лучше, чем поносом обозвать это нечто, что скрывается в моей глубине, в поддоне - в бездонной, так мне кажется, глубине, потому что я в эти минуты абсолютного безумия - это уже не я, и не знаю, для чего обливать её с головы до ног всеми этими оскорблениями. Слышала я где-то, - а много лет прошло с тех пор - что есть такая вокруг человека как бы аура, и когда вспыхивает в тебе гнев, он, как клювом, эту ауру разбивает и её остатки, осколочки с полу возле ног, вытянув клюв, подбирает, выпивает и доволен, и силой невероятной наливается - но у меня, по-моему, всё это не так в ту пору было. У меня сам процесс выхаркивания запредельную радость вызывал, а не то, что после него. После него - ясное дело - освобождение. И не каждый ведь день можно такое себе позволить, а только когда никого дома нет. И, прежде всего его дома нет. А то бы мы с ним посоперничали - кто кого перещеголяет, кто откровеннее и чище превратится - напрочь - в кого-то другого, кем никогда в жизни не был, а вот предоставилась возможность - и да, стали, и я стала и он стал, каждый - на свой лад - и подзадоривать. Да. Подзудить.
Но с чего это началось? Это превращение - для меня самой? Моя собственная сестрёнка - моя младшая - называла меня, помнится, кровожадной. Потому что я когда-то с большим удовольствием донесла нашим родителям о её небольшом детском грехе - о недостающей галоше. Доскакала она как-то до дому на одной ноге, потому что вторая нога оказалась босой, вторую галошку оставила она в болоте, где та и сгинула. Вот это было развлечение, как её мои родители ругали! Но ругали-то за дело! Потому что галоши пришлось покупать новые - убыток. А я вот ругаю... или нет, не ругаю, а просто выплёвываю из себя эти ошметья, и слова приходят сами, их выдумывать не приходится, даже не надо заранее подобрать, как, например, список составляешь, когда идёшь в магазин - и сосисок купить и спичек не забыть, а ведь и мыло тоже кончается, уже измылилось всё. Так можно было бы и звериное удовольствие себе заранее подобрать, за что бы ещё такое на неё налететь и смять с налёту.
14
И это называется тоже - болезнь? Какая такая болезнь, интересно? Это кто ещё посмеет поставить мне диагноз, что я не справляюсь, мол, с этой двойной нагрузкой, и на работе и дома, но дома вкалывает она, под страхом казни, потому что мой любимый не раз уже воздыхал и слёзы даже проливал, что мог бы её убить, вчера, а вот она отбивалась и отбилась, но моя участь, при всём при том, внушать ей, что она сама виновата, а чем виновата, что грудь у неё появилась - так не сама же она себе грудь наращивала, в 12 лет грудь у всех нарастает - но виновата.
И в чём виновата? Не в том, что всю домашнюю работу по хозяйству делать отказывается - или делает неохотно, спустя рукава? А если в процессе попыталась было смотаться в туалет, так муж на пороге её - того, прихватил, так что отбивайся-не отбивайся... Это называется теперь - детский труд. Что и в 13 лет это якобы ребёнок, у которого должно быть свободное время - по праву, так сказать. Полагается. Ну, а что избиения это вообще... карается по закону. Но если бы не было у меня младшей сестрёнки - той самой, с галошиной, в болоте запропавшей - то куда бы она, эта красавица, подалась бы среди ночи, когда снаружи - минус 30 градусов, а мой любимый зверствует уже во всю, и не стесняясь ни меня ни младшенькой заламывает ей руки и грозит убить, вот так вот запросто - убить, и хорошо ещё, что стены толстые и соседи не услышат, потому что убивать-то собственных детей - это и в наше время не полагалось, не по праву. Но как оно хорошо было, в те времена, высказать наружу всю правду-матку, как она обжигала мне рот, эта наружу вырывавшаяся матка, стало быть, а теперь вот сиди, губки бантиком, и не смей плохого слова выпустить, как зверя из души - чтоб ни-ни, пусть сидит внутри и попискивает и не тигр уже с распростёртой пастью, чтоб собственного потомка сожрать, а мелкое такое пушистое животное, вроде песца или морской свинки, такое совсем-совсем невинное, что ведь тоже хочет высказаться, хочет сказать что-то своё, а приходится говорить что-то чужое - с чужого голоса - одним ухом прислушаться, а потом уже и повторить - и без никакого такого выхлёстывания наружу, без оскорблений на пустом месте.
Так как же это такое было - действительно на пустом месте? Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать?
Такая вот расстановка сил получилась почему-то, через 14 лет,
стало быть, после того небесного восторга, после той ночи в
тисках северного сияния,
15
результат которой, так сказать, налицо, отобравший у меня мою молодость напрасный ребёнок - всё я его так называю, женское окончание у него отобрав по привычке несбывшейся нашей с моим любимым общей мечты - или это была только его мечта? - о Вовочке в голубом купальничке, как он говорит, а мне казалось, что в костюмчике, и это он, стало быть, такого Вовочку себе вымечтал, не в честь Владимира Ильича, а в честь его собственного папочки названного... а ведь его-то папочка сыночка, своего первенца, ни разу не тронул и пальцем. И был бы нам дан этот несказанный и невиданный ребёнок с голубыми глазками, как у него самого, то, может быть, и он не посмел бы тронуть ничем своё бессмертие, так сказать. И всё было бы в порядке, и ни один из нас не узнал бы, какой зверь в нём сидит и усами пошевеливает, и приказы отдаёт - исподтишка. Молчком.
Как можно было превратиться этой до звёзд любви, этой - до северного сияния, этой ночи, за которую ничего не жаль отдать?..
Те, кто в этом разбираются, говорят, что любовь никуда не исчезает, и после смерти тоже - выстреливает в небо - человек умер, ушёл, куда полагается, а любовь его остаётся. Но и ненависть остаётся тоже. Вырывается из-под земли чёрным фонтаном, чтоб загадить человеку все его дороги, чтоб споткнуться ему на ровном месте или чтоб заболеть такой болезнью, какой в роду ни у кого не было - чёрной болезнью, сводящей заранее, ещё до сроку, в ту самую яму, где всем нам пребывать - до скончанья веков. И тем, кому посветило когда-то в одну какую-то ночь, всколыхнуло и вхлынуло северное сияние, и тем, кому никаких таких восторгов испытать не пришлось, а только чёрные потоки гнева - это как гроздья ненависти, которые бросают тебе в лицо - ну вот наверное, когда нефть вырывается из-под земли, такое бывает, - а как ещё это назвать?
***
Два зверя: одна - раскалённая тигрица, а другой - бледный, как рептилия древних времён - вот всё, что осталось от той замечательной ночи с северным сиянием во всё небо - во всю душу. От той самой, за которую не жалко отдать и всё, что угодно, лишь бы она одна, незабвенная, сбылась!
А как же обстоит дело с бессмертием - с тем, за которое отдал мой любимый нашу с ним невостребованную, несбывшуюся молодость?
16
Что бывает после смерти - это я узнала только теперь, а раньше думала, что - ничего. А вот и пришлось мне, старухе, влезть снова в наземный костюм молодой, с этой лихо заломленной набекрень чёрной шляпкой - меховой шляпкой, надо сказать, - и поместиться на одну ступеньку рядом с миленьким дружком: он тоже там в чём-то чёрном на голове сидел, в тёплой шапке-ушанке, а почему?
- Наверное, там очень холодно, - как сказал, услышав об этом наряде, один мой правнук. У которого личико - вот это надо посмотреть - ну в точности. Повторяет. Те самые бровки насупленные, тот самый взгляд - ну как тут сердцу не содрогнуться? Это ли не бессмертие?
Того самого дитёныша - не меня, а той помеси тигра с рептилией, из которого ни тигрёнка ни лягушки не получилось, а вышли только эти насупленные бровки, которые вот так и передались по наследству, и в этом вот издании ни в чём не виноватого его, мальчика, наконец-то мальчика, которого не назвали ведь Вовочкой, чтоб установить и подтвердить целостность и неслучайность мира, и всё-таки - всё равно. Он ходит по дорогам - там, внизу, про него говорят, что он похож будто бы на меня, но я-то знаю, точно знаю, на кого он похож. На ту самую, которой я то и дело подножку подставляю, а он ей эти подножки с пути-дороги убирает, так вот просто, словно бы его задание в этом и состоит - его призвание, так сказать. Может быть, он пойдёт в Политех, как хотел когда-то мой любимый и не справился с этим - война помешала.
Ха, война? Которая это война? Сколько с тех пор войн перебывало? Вот и сейчас - летит самолёт, летит с бомбами, чтоб как в тот раз, в разгар моей молодости - даже не молодости ещё, а юности - в 19 лет! Бомбу бросить на больницу, а ведь на крыше у нас был красный крест нарисован - а им бы это и в самый раз! И теперь опять, бомбят почему-то больницы. И я должна это вытерпеть, выносить, раз за разом? Меня нет, меня, по их меркам, по их законам не полагается - а больницы бомбить полагается? Налечу и проглочу! И пусть потом гадают, кто это такой их самолёт с бомбами на борту сбил. Посмертной жизни не полагается ведь? Как бы не так!
Вера Хотина
17